Печать
Просмотров: 5561

Теперь уже совершенно ясно, что и Белла Ахмадулина, в отличие, например, от Анны Ахматовой, никак не вписывается в понятие русский национальный поэт. Ее замкнутая на себе, глубоко эгоистическая «поэзия» так и не вылилась, несмотря на широкие прежние авансы и посулы, в живое отражение народной жизни (пусть бы даже и через собственную судьбу, как у Ахматовой: «Я тогда была с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был») в прочувствованное понимание бед этой земли. Так называемые «ахмадулинские кружева», а точнее, по меткому выражению Валентина Сорокина, «бельевые веревки» ее бесконечно длинных стихов есть верный пример изощренного самоупоения и голой манерности в современной поэзии.

Ее отчужденно-элитарное, а чаще узко-салонное творчество тлеет в кастовом мирке своих, избранных, почитателей и ценителей, посвященных в «секреты мастерства». Это достаточно четко показал А.Вознесенский в книге «Прорабы духа»: «Читает Белла. Своя Белла. А вокруг тоже свои. Только свои».

В начале ее творческого пути так же, как у раннего Евтушенко, в стихах ощущалась свежая интонация, искренность и легкое дыхание. В книгах же, вышедших в последнее десятилетие, мы отчетливо видим искусственную метафоричность, натужность мышления, напыщенность речи, вместо глубокого сильного чувства – жеманность, деланную чувственность или наоборот – мертвенную сухость:

 

Ночь, белый сонм колонн надводных. Никого нет,

но воздуха и вод удвоен гласный звук,

как если б кто-то был и вымолвил: Коонен...

О ком он? Сонм колонн меж белых твердей двух.

 

Стихи кажутся подчас высосанными из пальца, настолько явны в них бессодержательность, стилевая неорганичность, и многословная пустота. Если себя ей, может быть, еще удается обмануть, то вдумчивого читателя уже не обманешь: напускное и вымученное лезет из всех щелей. Вот для иллюстрации сказанного строки одного из последних стихотворений книги Б.Ахмадулиной «Избранное», вышедшей в «Советском писателе» в 1988 году:

 

Я помню голос тот, неродственный канонам

всех горл: он одинок единогласья средь,

он плоской высоте приходится каньоном

и зренью приоткрыт многопородный срез.

 

Творческое поражение некогда одаренной поэтессы теперь уже выглядит не парадоксальным, оно естественно и легко объяснимо, с одной стороны, отчужденностью автора от живой, одухотворенной, светлой природы и народного быта, а с другой – желанием оставаться на виду, на слуху, на волне известности, в центре эстетических суждений.

Раннее поэтическое созревание, внимание критики и обожание публики были когда-то сравнимы с взволнованным состоянием невесты, вступающей в новую, неизведанную жизнь, где все внешнее – приятно, а дальнейшее – неясно:

 

Хочу я быть невестой,

красивой, завитой,

под белою навесной

застенчивой фатой.

 

Чтоб вздрагивали руки

в колечках ледяных,

чтобы сходились рюмки

во здравье молодых.

 

...Страшно и заманчиво

то, что впереди.

Плачет моя мамочка, –

мама, погоди.

 

...Громко стулья ставятся

рядом, за стеной...

Что-то дальше станется

с тобою и со мной?..

                                                    (1956 г.)

 

Белла Ахмадулина словно предчувствовала собственную судьбу в одном из своих первых стихотворений «Цветы», написанном в 1955 году: «Цветы росли в оранжерее. Им дали света и земли не потому, что их жалели или надолго берегли. Их дарят празднично на память, но мне – мне страшно их судьбы, ведь никогда им так не пахнуть, как это делают сады. Им на губах не оставаться, им не раскачивать шмеля, им никогда не догадаться, что значит мокрая земля».

Талант действительно обладает даром пророчества: судьба оранжерейного цветка стала прообразом судьбы (которой было «страшно») будущей оранжерейно-богемной поэтессы, так и не вырвавшейся за стеклянные стены своего искусственно-декоративного мирка, даже несмотря на то, что своей вышедшей недавно книге она дала название «Сад». В этом «саду» нет ни свежего ветра, ни блеска росы, ни пенья соловья. Зато в нем – излишество ночных беспредметных бдений, сомнамбулических грез и невнятных шептаний под электрическим светом настольной лампы. Одним словом, в нем – мир, похожий на бред больного, увядающего сознания.

 

Страдание сознания больного –

сирень, сиречь: наитье и напасть.

И мглистая цветочная берлога –

душно-лилова, как медвежья пасть.

 

Над ней – дымок, словно она – Везувий

и думает: не скушно ль? Не пора ль?

А я? Умно ль – Офелией безумной

цветы сбирать и песню напевать?

 

Плутаю я в пространном фиолете...

                                                  и т.д.
 

Здесь всё – необязательно, неосязаемо, эклектично, то есть без надобности притянуто из разных нестыкующихся, придуманных плоскостей, не одухотворенных душевным светом поэта. И потому поэзии здесь нет, а есть только неудовлетворенная претензия (отсюда такое бесконечное многословие) на оригинальность, на необыкновенный образный строй, якобы исходящий из внутреннего шаманства, граничащего с метемпсихозом. Окончательно заплутавшись в «пространном фиолете», поэтесса решила сыграть роль «безумной Офелии», чтобы в «напасти наитья» околдовать читателя бессмысленной бутафорикой лжеприроды, где самая обычная, поросшая травой и цветами канава обязательно «душно-лилова, как медвежья пасть». Поэзия, порождающая антиприроду, сама становится антипоэзией.

 

Говоря о Евтушенко и Ахмадулиной, у нас принято непременно вспоминать имя Андрея Вознесенского. При этом многим кажется, что Вознесенский – явление даже более сложное в современной поэзии. Но впечатление это обманчиво. Он – большой «мастер» пускать пыль в глаза, именно казаться, а не быть, запутывать внимание читателей: «Я – Гойя! Глазницы воронок мне выклевал ворог...», «Я горло повешенной бабы, чье тело, как колокол...», «Я Мерлин... Я героиня самоубийства и героина...», «Я двоюродная жена...» и т.д. Примеривание чужих масок – это и есть неумение или нежелание быть самим собой, отсутствие собственного поэтического «я». В стихах он может предстать перед читателем кем угодно, зарифмует любые, самые несуразные идеи, но собственной сути, истинной своей тайной надежды – никогда не покажет: «Я – семья, во мне как в спектре живут семь «я»...» Все это несет в себе талмудические признаки неоткровенного искусства: громоздя метафорические конструкции, устраивая словесный хаос, кощунствуя и одурачивая, – не выдать истинных намерений.

Серьезного значения для русской литературы «стихи» А.Вознесенского не имеют, так как они – плоды чуждой нам «культуры», чуждой поэтики. Теперь уже ясно, что называть его «большим поэтом» – грешно, потому что человек, издевавшийся «стихотворно» над крестом – символом веры, ни в одной христианской стране не может в уважительном смысле именоваться поэтом как выразителем народного духа, а тем более – русским поэтом. В его поэме «Из жизни крестиков» («ЛГ». 1989. №39) кресты – это «тюремная решетка», Казанский собор – «крестовый паук архитектуры», а противотанковые ежи – «группенсекс крестов» (вспомним реакцию мусульманского мира на роман «Сатанинские стихи» Соломона Рушди... Я не призываю к тому же, однако наше пренебрежение к оплеванным святыням неоправданно затянулось...).

Если Евтушенко и Ахмадулина в начальный период своей поэтической карьеры все-таки иногда достигали уровня полноценной лирики, то Вознесенскому этого не удавалось никогда: декларативность и отсутствие гармонии – признак всей его стихотворческой деятельности. Однако почему-то очень немногие замечают, что вирши, сочиняемые Вознесенским, крайне примитивны в смысле формы и начисто лишены духовной животворной глубины. И рассуждать о каких-то их чисто внешних «особенностях» – напрасная трата времени. Подавляющее большинство их исполнено примерно в таком ключе (строки беру наобум):

 

Скоропортящиеся поэты!

Успейте сказать, пока помните это.

Рисуйте, художники, денно и нощно,

руки напряженье под ноюшей тяжестью ноши.

 

Примитив и пошлость переплетаются буквально в каждой строфе его «стихотворного» собрания сочинений:

 

Прожил художник один.

Много он бед перенес.

Но в его жизни была

целая площадь из роз.

 

Таких самодовлеюще бездарных поделок не позволяют себе даже начинающие члены самых захудалых литобъединений. И, видимо, не случайны подобные самопризнания: «Я пуст, я стандартен. Себя я утратил», «Я нищая падаль. Я пища для морга». Хоть эти строки и являются, по Вознесенскому, «переложением» из Микеланджело, все равно в данном случае ясно, что для самовыражения «толмач» выбирал их на собственный вкус.

«Скоропортящиеся поэты»... По-моему, очень точно сказано. Талант обязательно изменяет изначально даровитым личностям, если те встают на путь безнравственности и отчуждения от земли, вскормившей их. Более того: природный талант начинает мстить им, оторвавшимся от этой земли и культуры, так как любая культура – это дух народа, происходящий из недр земли, на которой народ проживает. Он мстит пустой, суетливой, дешевенькой славой и опустошенным сердцем. «Скоропортящиеся поэты» уже при жизни пожинают плоды своего политиканства и лицемерия: они сами становятся свидетелями народного к ним отчуждения.

1990 г.